Петруша только и слышал такие рассказы… Он жил в кухне вместе с народом, который работал для господ, и об них, следовательно, думал и говорил не так, как они. Здесь, кроме вековечной труженицы-няньки, все окружавшие Петрушу имели в своем прошлом одно и то же горе и жили одной надеждой на будущее; кучера, горничные, — все это на глазах Петруши думало и гадало о своей каторжной участи, и все были обижены, только не своей братией.
Призор няньки продолжался до тех пор, пока Петруша не выучился сам бегать и сам не находил для себя занятия. Петруша на свободе забавлялся как умел. Отыскав какой-нибудь старый завалящий сапог, он находил удовольствие в темном уголку напяливать его на свою ножку и в таком костюме медленно путешествовал по двору. Друзьями его, как и всегда, были уж никак не чиновничьи ребятишки, а кучер или дворник. Петруша все больше и больше привыкал понимать мужицкие боли и все больше и больше отбивался от дому. Кучер иногда доставлял Петруше удовольствие: носил его на руках под качели, кормил пряниками, водил даже в театр.
Мать Петруши, давным-давно до бесконечности утомленная детьми, точно так же как и отец, рада была, что их меньше ползает в комнатах, и поэтому вспоминала о Петруше только тогда, когда слышала его пронзительный плач где-нибудь в заднем углу двора, плач, продолжавшийся несколько времени. Только тогда она говорила:
— Что там с ним? Кто его? Посмотрите,
И если плач этот продолжался еще, то мать поднималась с места, шла узнать, не подавился ли он чем?
Как и мать, отец также желал, чтобы в комнате меньше шумели и болтались дети, и поэтому редко вспоминал Петрушу. Как-то раз он, впрочем, вспомнил об нем:
— Что там, Петька-то как?
— Что ему, — отвечала мать.
— Покажите его… Чай, мужик-мужиком…
Чтобы показать барину его детище, няньке стоило большого труда очистить его от всякой грязи, покрывшей руки, ноги и щеки.
Когда Петруша был отскоблен и принесен в комнату, то сразу почувствовал, что ему все здесь чужие; и папашу, и мамашу, и всех и вся он готов был променять на кухонных котят и гусенят, своих первейших друзей. Здесь особенно папаша как-то недоброжелательно смотрел на него.
— Ну, — сказал он серьезно, — что ж ты не говоришь ничего?..
Плебей дулся и хватался руками за шею няньки.
— Говори! — произнес отец.
Плебей молчал.
— Эге-ге, брат! Так ты вот какой! — проговорил самым тоненьким голоском отец.
И отец скоро показал сыну, что он действительно отец. Нянька отняла из рук родителей плебея-ребенка и унесла его в кухню, целуя дорогою и говоря:
— Ах ты, моя умница!..
Петруша не понимал, за что его нянька называет умницей и за что отец так нехорошо с ним поступил.
Таким образом, мало-помалу, с годами, сама судьба незаметно развивала в нем любовь к этим угнетенным труженикам, и несколько подозрительно глядел он на всех людей, именовавшихся господами. Он удивлялся, как могла жить с спокойною совестью та барыня, которая избила его няньку-старуху. Удивлялся, почему барин, который вчера избил его знакомого солдата и которого Петруше удалось как-то видеть, не возбуждал ни в ком никакого негодования?..
Отец его, заметив, наконец, что Петруша на свободе совсем отбился от рук, принужден был подумать о сынишке: что теперь с ним делать, драть ли его или учить?
Мать тоже подумала и сказала:
— Ты сначала маленько похворостинь его, а потом, само собою, и учить.
Наконец и Петруше нашли учителя, гимназиста, который и начал готовить его в 1-й класс. Петр был относительно учения счастливее брата тем, что имел возможность начать прямо с того, до чего брату пришлось додуматься гораздо позже. Не скажу, чтобы учение Петруши шло особенно успешно: рваные и затхлые учебники не приковывали его настолько к своим страницам, чтобы он мог бросить бегать на реку купаться или ловить рыбу, играть на погосте в лапту или устраивать змея. Все это предвещало в нем "сорванца".
Сорванец действительно вышел. И в настоящую минуту, когда Павел стоит посредине полного бездорожья, не зная, куда приклонить голову и зачем жить, — Петр крайне надоедает начальству ежеминутными проделками, требующими карцера, черной доски, и пока о дорогах не думает.
Итак, — "сорванец" появился, и с каждым днем все больше и больше стала возрастать непомерная разница во взглядах на жизнь родителей и детей, а скоро не было уж такого отца и такой матери, которые не были бы огорчены до глубины души поступками своих детей. Даже на воскресном пироге, на именинах и вообще во всех тех обывательских сходбищах, где рюмка развязывает языки и идет по обыкновению бессмысленная болтовня, и там "дети", непочтительные, дерзкие, безбожники, были первейшею темою собеседования. Горе было так велико, что даже и водка не развеселяла и пилась со вздохами, так же как со вздохом шли жалобы и на детей.
— Где же ваш сынок тепериче, Марфа Ивановна? — ехидно спросил один из гостей, уже "оскорбленных" своими детьми.
— Спит еще, не вставал! — отвечает Марфа Ивановна, смотря в землю.
— Это до одиннадцатого-то часу?.. — возвышая голос и обводя гостей выразительным взглядом, произносит первый.
— Нынче все так! — прибавляет с иронией второй.
— А по-моему, — вскрикивает третий, — взять бы хорошую палку, да!..
И при этом делается рукою взмах, соответствующий назначению палки.
От обид такого рода в особенности пострадало в нашей глухой стороне семейство Уполовниковых. Сам господин Уполовников обижен до такой степени, что даже и упоминать не хочет о сих мерзостях и только отмахивается рукою, если ему предложат какой-нибудь вопрос по поводу его несчастий. Напротив, супруга его, Марфа Ильинична, очень желала бы сообщить какой-нибудь теплой душе все тайны своего сердца, но "держание уха востро" не подпускает близко к ней таковой души. Всякий норовит узнать сущность дела в двух словах и уйти; Марфа же Ильинична, напротив, желает объяснить дело в полном объеме.